НА ГЛАВНУЮ

           Осипов, Г. Свет любви пристрастной [ Текст ] /  Г.Осипов // Семья, 2009. -  №52. - С.  20-21

 

 

 

Если произнести вслух ее имя — Елизавета Алексеевна Столыпина-Арсеньева,— вряд ли многие поймут, о ком идет речь. Но стоит лишь добавить: «Бабушка Лермонтова» — конца не станет потоку восторгов и умилений...

 

 Как и любой поток, начался он с малого родника и еще при жизни Лермонтова:

Но есть заступница родная

С заслугою преклонных лет,—

Она конец ему всех бед

                                                          У неба вымолит, рыдая!..

 — писала   в  напутствии   поэту   Евдокия  Ростопчина.

            И пошло.

«Заступница», и ничего •— или почти ничего — кроме

            Да, всем известны ее хлопоты и перед императором, и перед государевым братом, и перед начальством III отделения, и трудно судить, как сложилась бы без них судьба Лермонтова,— история не любит сослагательного наклонения.

Только вот не обделяем ли мы себя, привычно ступая по торной тропинке одностороннего взгляда и неизменно околдовываясь второй частью словосочетания «бабушка Лермонтова»?

             ...На могиле этой удивительной женщины начертано, что умерла она 16 ноября 1845 года, восьмидесяти пяти лет от роду.

                 Рождение ее было в золотую пору российского дворянства, под сенью крыл «орлов Екатерины»; зрелые годы совпали с эпохой, когда рушилось, трещало и падало все: империи, государственные границы, судьбы и головы людей — от простолюдинов до венценосцев. Старость прошла под торжествующий гром пушек с высот Кремля, чеканный  шаг  бесконечных парадов-разводов да скрип военных  ремней,  все туже стягивавшихся  на теле государства….

                 Род Столыпиных, к которому она принадлежала, корнями своими уходит  глубоко в толщу российской истории  и впервые обнаруживается в густо пропитанном пласте эпохи Грозного… Отец Елизаветы Алексеевны - Алексей  Емельянович  Столыпин  на земле, что называется, стоял прочно.  Первейшей     фамильной     столыпинской  чертой  был  дюжий  рост.   Под стать росту было и столыпинское честолюбие – свойство, в полной мере унаследованное  Лермонтовым.

               Обыкновенно слово «бабушка»  ассоциируется у нас с чем-то ветхим,  и  даже, дряхлым.  Елизавете Алексеевне    судьба сулила иное, донеся до нас один  единственный портрет,  написанный в самом  начале    XIX века — в ее сравнительно   молодые годы. Красавицей не назовешь -  это  верно. Но перед нами одно из  тех лиц,  которые притягивают не внешней правильностью или красотой, а запечатленным характером. Сама Елизавета Алексеевна сказала о себе так: « Я  могу говорить о счастье. Я была немолода,  некрасива,  когда вышла замуж, а муж меня  баловал... Я до конца была счастлива». Не будем подвергать ее слова сомнению, хотя  с годами многие воспоминания становится приятными.

                Михаил   Васильевич    Арсеньев, пятью годами старше своей невесты, был мужчина статный,   видный, что называется, хотя – с точки зрения практичных Столыпиных – и совершенно безалаберный, непутевый даже.  Цены деньгам он не знал, тратил их то на диковинного карлика, то на крепостных актеров (впрочем, страсть к театру отличала и столыпинское семейство: недаром труппа Алексея Емельяновича была приобретена императором и составила основу будущего Малого театра...); и к строгой и властной супруге своей был он, по-видимому, мало привязан, тем более что многодетной семьи не получилось, и дочь Маша, родившаяся в 17S5 году, осталась   единственным ребенком.

                 Михаил же Васильевич отыскал себе зазнобушку «на стороне» — в соседнем имении. При  характере Елизаветы Алексевиы  последствия  нетрудно было предугадать... Но все кончилось быстро, трагически и... театрально.

                  Была ночь с 1 на 2 января 1810 года.

              «Елка  и маскарад  были... в полном разгаре, и Михаил Васильевич был уже в костюме и маске (могильщика в «Гамлете».— Г, О.),  он сел в кресло я посадил рядом с собою жену Елизавету Алексеевну и... несовершеннолетию дочь Машеньку и начал им говорить как бы притчами: «Ну, любезная моя Лизонька, ты у меня будешь вдовушкой, а ты, Машенька, будешь сироткой...» Они... серьезного значения им не придали или почти не обратили внимания на них, приняв их скорее за шутку, нежели за что нибудь серьезное.        Но предсказание вскоре не замедлило исполниться... Михаил Васильевич вышел из залы в соседнюю комнату, достал из шкафа пузырек с каким-то зельем и выпил его  залпом, после чего тотчас же упал на пол без чувств... Произошел между всеми страшный переполох. С Елизаветой Алексеевной сделалось дурно. Пришедши в себя, она тотчас же отправилась с дочерью в Пензу, приказав похоронить мужа. Произнеся при этом «собаке собачья смерть» и... не делая никаких поминовений».

              Поминовение — поминовением, а дела — делами. Сразу же после смерти мужа, с истинно столыпинской ухватистостыо,  Елизавета Алексеевна прибрала к рукам все не слишком богатое его имущество. Двадцать лет спустя аналогичная участь ждала усадьбу Юрия Петровича Лермонтова — Кропотово,  да любимый бабушкин внук воспротивился...

              Нам не слишком многое известно о дочери Елизаветы Алексеевны, ее земной век был еще короче, чем у сына,— без трех недель двадцать два года. Сама о себе сказала Мария Михайловна просто: «Любить — вся моя наука». Что и подтвердила она, заставив крутую и неуступчивую мать примириться со своим выбором, ибо Юрий Петрович Лермонтов за бедностью своей казался партией совсем уж неприемлемой. Но то ли в черных, «лермонтовских» глазах дочери таился незримый в сохранившемся портрете шальной «арсеньевский» огонек, то ли судьба Михаила Васильевича вспомнилась — одним словом, Елизавета Алексеевна решила не перечить, хоть и сохранила стойкую неприязнь к зятю до конца его дней. И была она столь сильной, что Лермонтову впоследствии  приходилось  словно делить душу и сердце между отцом и бабушкой и часто не в ее пользу. Юрий же Петрович незадолго до смерти, когда не след было предаваться страстям и взаимным распрям, писал сыну в духовном завещании:

                «Прошу тебя уверить свою бабушку, что я вполне отдавал ей справедливость во всех благоразумных поступках ее в отношении твоего воспитания и образования я, к горести моей, должен был молчать, когда видел противное, чтобы избежать неминуемого неудовольствия...».

                   А далее ясно проступает отличие отцовской любви от бабушкиной: «Хотя ты еще в юных летах, но я вижу, что ты одарен способностями ума,— не пренебрегай ими и более всего страшись употребить оные на что-либо вредное или бесполезное: это талант, в котором ты должен будешь некогда дать отчет Богу!..». Никогда не слышал подобных слов внук от бабушки. Да и мог ли услышать?

                   Их взаимоотношения начались, как ни странно, еще до рождения Лермонтова, когда в трудную и бездорожную осеннюю пору снарядила Елизавета Алексеевна обоз и повезла дочь для родов из Тархан в Москву. Благо там можно было найти не просто хороших, а самых лучших, подобавших  столыпинскому  роду врачей. О том, как отнесется к этому первенец, никто, конечно, тогда и не думал. Но сам он впоследствии нешуточно гордился московской своей кровью: «Москва моя родина и всегда ею останется. Там я родился, там много страдал, и там же был слишком счастлив».

                  Счастья когда еще дождешься... А беда спешит, явилась — так отворяй ворота. В два года Лермонтов остался сиротой. И воспоминания — точно заупокойная: «Марья Михайловна... и взрослою все еще глядела хрупким, нервным созданием... В Тарханах долго помнили, как тихая  бледная барыня... переходила от одного крестьянского двора к другому с утешением и помощью, помнили, как возилась она с болезненным сыном...     Марья Михайловна была одарена душою музыкальною. Посадив ребенка своего к себе на колени, она заигрывалась на фортепиано, а он, прильнув к ней головкой, сидел неподвижно, звуки как бы потрясали его нежную душу, и слезы катились по его личику…»

                  Внук рос в тарханском доме, словно молодое и не очень сильное деревце под благодатным, живительным, но порой уж чересчур крепким ветром неистовой бабушкиной привязанности и заботы, в избытке получая- то, что недолюбила  она и в казавшемся непутевом муже, и в истаявшей своей дочери. Любовь-самоотвержение? Без сомнений. Но и своего рода любовь-тирания... «Нет ничего хуже, как пристрастная  любовь,- говорила  бабушка,      себя  извиняю он     один свет очей моих, все мое блаженство в нем, нрав его и свойства совершенно Михайла Васильевича, дай боже, чтоб добродетель и ум его был...»

                  Но стоит  ли представлять их отношения этакой безмятежной семейной идиллией?

 Еще в детстве  он    бросался на защиту крепостных, коих Елизавета Алексеевна, бывало, по обычаю и закону времени драла нещадно, да и в зрелые годы не заблуждался относительно тяжелой ее руки — доверенность на управление кропотовским имением отца выдал совсем незадолго до роковой дуэли...

                  А Елизавета Алексеевна — видела ли она в своем внуке первого поэта России? Вряд ли. Ведь был он для нее не Михаилом Юрьевичем Лермонтовым, а просто Мишенькой. Вечным внуком, вечным дитятей. И пускай одни увидели в стихах «Смерть поэта» явление всей мыслящей России,  достойного преемника Пушкина.  Другие — «призыв к революции». А  для бабушки оно было дерзкой шалостью, за которую неминуема расплата, а значит, внука (независимо от прожитых им лет) надобно было старательно оберегать от всяческих напастей: хворей, государева гнева, шальных горских пуль, а в последние годы его жизни и призрака женитьбы, о которой Елизавета Алексеевна и слышать спокойно не могла...

               Впрочем, поэзии она была не чужда. «Стихи твои, мой друг, я читала, бесподобные, а всего лучше меня утешило, что тут нет модной нонешней неистовой любви». О «Казачьей колыбельной песне» с гордостью: «Догадаться нетрудно, чье сочинение...» Но это скорее чувство, общее для всех бабушек, неизменно гордящихся любым творением рук внуков своих: «...старухи любят хвалиться детьми, думаю, оттого, что собою уже нечем хвалиться».

               Здесь Елизавета Алексеевна явно поскромничала, ибо в хлопотах за внука была просто неудержима, и однажды  всесильному  Бенкендорфу пришлось просить царя о смягчении участи Лермонтова, как о личном одолжении... А внук между тем, давно поднявшийся над высотами, куда могла достать бабушкина рука и бабушкины связи, признается в письме: «Не могу выразить, как меня огорчил отъезд бабушки. Перспектива остаться одиноким в первый раз в жизни меня пугает...»

               А виделись они, особенно в последние годы жизни поэта, редко. «Дай боже всего лучшего, а я через двадцать шесть лет первый раз встречаю Новый год в радости. Мишенька приехал ко мне... Что я чувствовала, увидев его, я не помню, и была как деревянная...»

               И, наконец, 1841 год. Ничто, кажется, не предвещает роковой развязки, Лермонтов просит бабушку прислать ему полного Жуковского, полного Шекспира по-английски», мечтает выйти в отставку, о которой она тщетно хлопочет в Петербурге... «Прощайте, милая бабушка, будьте здоровы и покойны на мой счет, а я, будьте уверены, все сделаю, чтобы продолжать это спокойствие...»

               Но не сдержал внук слова своего... Не   уберегся. Или — не уберегла? Словно

сердцем услышала выстрел у горы Машук, и никто не ожидал, что с такой покорностью примет она страшное известие.

Первый биограф Лермонтова П. А. Висковатов писал: «Бабушке Арсеньевой долго не решались сообщить о смерти внука... Веки глаз ее, впрочем, уже не поднимались. От слез  они закрылись. Все  вещи, все сочинения   внука, тетради, платья, игрушки — все, что старушка берегла, — все она раздала... Слишком велика была боль!»

Но стоит ли заканчивать наш рассказ о Елизавете  Алексеевне  Арсеньевой   на столь печальной ноте? Она сама воспротивилась бы, ибо «была   женщина  замечательная по уму и   любезности... — так писал о ней М. Н. Лонгинов. — Не  знаю почти никого, кто бы пользовался таким общим уважением и любовью, как   Елизавета Алексеевна. Что это была за веселость,  что за снисходительность!   Даже молодежь с ней не скучала, несмотря на ее преклонные лета! Как теперь  смотрю на ее высокую прямую фигуру, опирающуюся слегка на трость, и слышу ее неторопливую внятную речь...»

И не она ли доныне слышна в вечном шуме деревьев старого тарханского парка и в шелесте листвы завещанного Лермонтовым и простершего ветви над дорогими каждому русскому сердцу могилами дуба?