НА ГЛАВНУЮ

 

 

 

 

 

 Левагина,  С.  Портрет за  который  нам не стыдно [ Текст  ] : /С. Левагина //Библиополе.- 2010 . - №6. -С. 56-60

            

М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях Александра Дюма.

 

 

Казалось бы, какие такие воспоминания, если Лермонтов в Париже не бывал, а Александр Дюма (отец) посетил Россию в 1858-1859 гг., через 17 лет после гибели поэта?

Однако по отношению к Александру Дюма подобный вопрос теряет всякий смысл, если вспомнить, чьими глазами мы смотрим на историю Франции XVII-XVIII вв. и насколько рядовому читателю всё равно, что исторические лица, выведенные в романах знаменитого писателя, мягко говоря, сильно отличаются от своих прототипов.

Абсолютно так же поступал Дюма и со своими современниками и, сколько бы они ни возражали, вплоть до вызовов на дуэль', в глазах массовой французской публики оставались ровно такими, какими вышли из-под его пера в журналах «Мушкетёр» и «Монте-Кристо». И этому совершенно не мешали громкие судебные разбирательства его «литературных негров», время от времени восстающих по поэтому поводу, ведь ни один из них, отделившись от своего мэтра, не сделал себе громкого имени. Видимо, правка Дюма совершенно преображала обычные тексты в нечто особенное. Что же касается текстов иностранных произведений, то Дюма стеснялся ещё меньше: свой перевод по подстрочнику, сделанному для него, то есть ту же правку, он легко печатал под собственным именем, изменив название произведения или даже не меняя его.

Так, в результате русской поездки появился роман Дюма «Sul-tanetta» — бывший «Аммалат-Бек» А.А. Бестужева-Марлинского и его же «Фрегат Надежда», «безоговорочно авторизованный Дюма под его подлинным названием»2. С другой стороны, его личные воспоминания об увиденном и пережитом, даже о встречах с реальными людьми, они были то абсолютно правдивы, а то — словно написаны рукой Мюнхгаузена: он знал, что именно понравится публике.

Каким же предстаёт французскому читателю Михаил Юрьевич Лермонтов, выведенный Александром Дюма в его «Путевых впечатлениях. В России», написанных в 1858-1861 годах? Начнём с суждения Дюма о русской литературе.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

«Русские, народ, родившийся вчера, не имеет ещё ни национальной литературы, ни музыки, ни живописи, ни скульптуры; у них были поэты, музыканты, живописцы, скульпторы, но этого недостаточно, чтобы образовать школу.

К тому же художники в России умирают молодыми; можно подумать, что древо искусства ещё не окрепло настолько, чтобы вырастить зрелые плоды. Пушкин был убит на дуэли в сорок восемь лет; Лермонтов был убит на дуэли в сорок четыре года; романист Гоголь умер в сорок семь лет. Живописец Иванов умер в сорок девять лет. Музыкант Глинка в пятьдесят» (Д-,III, 121).

Как видим, Дюма ошибается во всех датах. Однако при таком вполне поверхностном знании только недавно услышанных имён он отмечает удивившую его грань «загадочной русской души», некую дверь, сквозь которую до этой души можно легко достучаться, а именно: «...самый верный способ угодить русскому — это попросить его перевести одно или два стихотворения Пушкина или Лермонтова...» (Д., Ill, 122).

       Дюма поражён тем, что повод заняться переводом Лермонтова достаточен, чтобы его оставили в покое на самой буйной пирушке. Как это произошло на пароходе в присутствии группы молодых офицеров, составивших ему компанию до Углича и даже оплативших музыкантов и шампанское.

   « — Гарсон, всё шампанское, какое есть, — на борт! <...> Сколько у тебя бутылок шампанского, мажордом?

   —Сто двадцать, ваше благородие.

   —Что поделаешь! Это немного, но как-нибудь обойдёмся. Давай сюда свои сто двадцать бутылок.

   —В таком случае, господа, можно отчаливать? — спросил капитан.

           —Когда пожелаете, друг мой.

    И мы отчалили под звуки труб и хлопанье взлетающих пробок шампанского. Каждый из этих милых безумцев рисковал пятнадцатью днями гауптвахты ради того, чтобы провести со мной лишние четыре или пять часов» (Д.,Ill, 119,120-121).

    Что он сам тоже повод для этой молодёжи «оторваться» — даже не приходит Дюма в голову, слишком уж высоко его мнение о самом себе. Он продолжает:

    «Я воспользовался первым же удобным предлогом, чтобы покинуть их ряды и перейти от деятельного состояния к покою. Поводом мне послужил поэт Лермонтов» (Д.,Ш, 121).

     Для Дюма загадочен интерес русских к Лермонтову. Он ищет ему объяснение: «Русские, как всякий народ, бедный поэзией, испытывает восторг перед Пушкиным и Лермонтовым, а женщины в особенности перед Лермонтовым, как перед первыми поэтами, придавшими их языку ритмическую гибкость» (Д., Ill, 122).

     Слабовато. А, может, вопрос в другом?

     «Многие стихотворения Лермонтова очень легко могут быть положены на музыку: те, что действительно стали музыкальными произведениями, стоят у русских. женщин на фортепиано, и они, не заставив себя долго упрашивать, охотно споют вам что-нибудь из Лермонтова.

 

      

 

 

 

 

 

 

    Маленькое стихотворение в одну строфу, похожее на мелодию Шуберта и озаглавленное «Горные вершины», для всех русских девушек то же самое, что для немецких «Маргарита за прялкой» Гёте» (Д.,Ill, 122-123).

    Или, может быть, дело в уме Лермонтова?

«Лермонтов, о котором я уже говорил, — это ум, равный по силе и размаху Альфреду де Мюссе, на которого он очень похож, как в стихах, так и в прозе. Он оставил два тома стихов, среди них можно назвать поэму «Демон», «Терек», «Спор Казбека и Шат-Эльбруса» и множество других замечательных стихотворений.

    В прозе его сходство с Альфредом де Мюссе ещё более разительно. «Печорин, или Герой нашего времени» — родной брат «Сына века», только, на мой взгляд, лучше построен и имеет более прочную основу. Ему суждена более долгая жизнь» (Д.,Ill, 121—122).

«Один из наших офицеров ... перевёл мне прекрасное стихотворение Лермонтова, под названием «Дума». Оно тем более примечательно, что в нём выражено суждение самого поэта о его соотечественниках» (Д., Ill, 123).

А за что же такое уважение к суждению этого поэта? Что-то не даётся Дюма в лермонтовском образе. Знаменитый француз, легко узнавший всю подноготную о Пушкине, Бестужеве-Марлинском, Шамиле, Полежаеве, Воронцовой-Дашковой — да о ком угодно! — несмотря на все свои усилия, не может собрать о Лермонтове больше, чем он уложил в такую вот биографию:

«Лермонтов служил в гвардии, когда написал свои первые стихи. Император вызвал его к себе.

— Мне докладывали, сударь, что вы пишете стихи?

—В самом деле, Ваше Величество, иногда случается.

—На это есть особые лица,милостивый государь. Моим офицерам незачем заниматься поэзией. Вы поедете воевать на Кавказ, это будет более достойное для вас занятие.

Лермонтову только того и нужно было. Он поклонился, уехал на

Кавказ и там, глядя на величественную горную цепь, где был прикован Прометей, написал свои лучшие стихи (II, 144).

Большего ему просто не рассказывают. Даже Евдокия Ростопчина, описывая по его просьбе в письме своё давнее знакомство с Лермонтовым, излагает Дюма лишь сведения о юношеских шалостях поэта. Из дуэли Лермонтова Дюма удалось выжать всего одну эффектную фразу. То ли бы вышло, если бы он знал, хоть какие-нибудь подробности! А так, в заметках «Кавказ» Дюма приводит свой перевод лермонтовского стихотворения «Благодарность» — перевод, над которым издеваются С.Петербургские «Ведомости» (№133 от 6 сентября 1859 года), — и эту

самую фразу: «Желание поэта сбылось; через восемь дней после этого он был убит».

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

«Ведомости» напоминают, что стихотворение написано в 1840 году, а Лермонтов умер в 1841, и приводят данный перевод Дюма, не сопровождая его подлинными стихами поэта как слишком известными. Разница, действительно, впечатляет.

БЛАГОДАРНОСТЬ

М.Ю. Лермонтов

За всё, за всё тебя благодарю я:

За тайные мучения страстей,

За горечь слёз, отраву поцелуя,

За месть врагов и клевету друзей;

         За жар души, растраченный

в пустыне

За всё, чем я обманут в жизни был...

Устрой лишь так, чтобы тебя отныне

Недолго я ещё благодари.

Это же стихотворение в изложении А. Дюма (перевод М,И. Миримской):

Ну что ж, благодарю тебя за всё то.

О Боже' За что ошибочно я боюсь

обвинять,

За нечистую улитку, ползущую по розе.

За горький яд, струящийся из поцелуя.

Благодарю тебя за закалку оружия

Убийцы, во мраке поражающего своего

врага;

Благодарю тебя за кровавую слезу,

Что извлекает из наших глаз

предательство друга!

Спасибо, наконец, за жизнь, загадочную

зарю,

Пусть свет проклинает Вертера

из Дидона,

Но старайся, чтобы мой голос недолго

Тебя благодарил за этот ужасный дар!

(Д., III, 527).

Итак, факты биографии Лермонтова ускользают из рук Дюма, стихи русского поэта темны для восприятия француза, а потому старательно переводятся и публикуются как местная экзотика, без попытки присвоить. Но что-то упоительно-притягательное есть в этих стихах для самого Александра Дюма. Вот что он пишет в письме поэту Цери из Баку «25 ноября 1858 г., при 25 градусах жары» (Д., Ill, 497):

«Мы обогнули владения Шамиля и два раза поменялись выстрелами с воинами имама. С нашей стороны пали три татарина и казак, черкесы же оставили пятнадцать трупов, с которых наши сняли оружие и потом бросили тела в пропасть.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Голова человека — странная машина. Знаете ли, чем я был занят, пока мы дрались с черкесами и смотрели разные чудеса? Я невольно переводил в уме оду Лермонтова, которую мне читали ещё в Петербурге. Название её «Дары Терека»... <...> Стихи! Вы уж, конечно, не ждали, не правда ли, получить от меня стихи с Кавказа?» (Д., Ill, 496, 497).

Кроме «Даров Терека», все остальные эффектные подробности — мистификация, непомерно преувеличенная Дюма. Как известно по сохранившимся донесениям шефу жандармов князю Дол¬горукову6, во время пребывания в пределах Российской империи писатель всё время состоял под наблюдением жандармского управления и, по исследованию Фердинандова, хранящемуся в ЦГАЛИ (Ф. 2392. Оп. 1. Ед. хр. 370. Л. 75-77), «именно III Отделение организовало Дюма стычку с горцами, причём знаменитый французский писатель принимал участие в этом нарочном сражении» (III, 545).

А вот о стихах — правда. В воспоминаниях И. Евлахова(Евлахов И, Дюма (отец) в Шемахе (из кавказских воспоминаний). — Новое обозрение, (Тифлис), № 1060 от 1887 г.) рассказывается, как вернувшийся к коменданту Шемахи с ужина у Нахмудбека Дюма танцевал гросфатер — старинный немецкий шуточный танец, сопровождавшийся пением.

«Уморившись от гросфатера, Дюма потребовал бумаги и на память для желающих написал несколько стихотворений Лермонтова, переведённых им на французский язык. В три часа ночи он простился с нами, а на другой день, утром, выехал из Шемахи, оставив по себе воспоминания настоящего француза — доброго, весёлого малого и страстного обожателя женщин» (111,501).

Очевидно, именно один из тех автографов и публикуется в 3 томе цитируемого мною издания (Дюма А. Путевые впечатления. В России: в 3 т. Т. 3: пер. с фр. / ист. справки С. Искюля. М.: Ладомир, 1993. Л. ил. 65), так как он находится в Музее писателей Грузии, в Тбилиси. Это автограф Александра Дюма (отца), являющийся переводом стихотворения М.Ю. Лермонтова «Горные вершины» (III, 501).

Что же касается «Даров Терека», то перевод их связан с ярославскими впечатлениями Дюма. Знаменитый француз подробно описывает Углич, переславское имение Дмитрия Павловича Нарышкина Елпатьево, но сам Ярославль затмился для него знакомством с княгиней Анной Долгорукой, которая, по пути из Ярославля оказалась вместе со своей компаньонкой на одном пароходе,

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

что и Дюма. И потому о Ярославле сказано всего несколько строк: там находится один из семи лицеев России, одна из лучших гостиниц— Пастухова (с «настоящими кроватями»), там жил «помилованный Павлом I Бирон» и самое главное: «Ярославль славится своими красавицами и пылким темпераментом своих уроженцев: за два года пятеро молодых людей потеряли там рассудок от любви» (III, 148). Зато несколько страниц посвящено вышеупомянутой княгине и тому, что дружеские отношения с ней возникли на почве... Лермонтова.

«Я подумал, что < > настал момент сыграть на национальной гордости моих собеседников и попросить их перевести что-нибудь из Лермонтова. Но я где-то забыл свою книгу его стихотворений <  >.

—Не расстраивайтесь, — сказала княгиня, — я знаю Лермонтова наизусть. Скажите, какое стихотворение вам нужно, и я вам его переведу.

—Выберите то, которое больше всего вам нравится, княгиня, я не настолько знаком с вашим поэтом, чтобы выбирать самому.

—Хорошо, тогда я вам переведу одно стихотворение, которое даст вам общее понятие о его манере.

Княгиня взяла перо и с такой лёгкостью, как будто писала под диктовку, перевела мне одно из самых замечательных стихотворений Лермонтова. Это стихотворение «Дары Терека»... (Ill, 154-155). «Работа заняла у меня часть ночи. По мере того, как княгиня делала подстрочный перевод на французский язык, я излагал его стихами» (III, 157).

Картина, действительно, эффектная: пароход, плывущий по Волге, ночь, двое: русская княгиня («Княгиня — женщина тридцати — тридцати двух лет, чрезвычайно образованная. Вообще в России < > женщины более образованны, более начитанны и лучше говорят по-французски, чем мужчины, и читают почти всё, что публикуется во Франции») и — очарованный ею знаменитый французский писатель шестидесяти лет (Дюма родился в 1802 г.). И звучат по-русски и по-французски дивные*строчки Лермонтова. Терек обращается к Каспию:

«Слушай, дядя: дар бесценный.'

Что другие все дары ?

Но его от всей вселенной

        Я таил до сей поры.

Я примну к тебе с волнами

Труп казачки молодой,

С тёмно-бледными плечами,

         С светло русою косой,

Грустен лик её туманный,

Взор так тихо, сладко спит,

А на грудь из малой раны

Струйка алая бежит.

По красотке-молодице

Не тоскует над рекой

Лишь один во всей станице

Казачина гребенской.

Оседлал он вороного

 

 

 

 

 

 

 

 

И в горах, в ночном бою,

На кинжал чеченца злого

Сложит голову свою».

Замолчал поток сердитый

И над ним, как снег бела,

Голова с косой размытой,

Колыхаяся, всплыла.

Дружбу,

Историк во блеске власти

Встал, могучий, как гроза,

Поделись влагой страсти

Тёмно-синие глаза.

Он взыграл, веселья полный,

И в объятия свои Набегающие волны

Принял с ропотом любви».

Тут, пожалуй, ощутишь такое, что, цитируя Дюма, «остаётся в памяти чистым, как просвет лазурного неба», ибо «нет ничего более отрадного, чем такое знакомство во время путешествия, которое за несколько часов превращается в старинную дружбу, продолжается всего день или два, а потом становится ничем не запятнанным воспоминанием... Моя встреча с этой милой женщиной — одно из таких воспоминаний» (III, 154).

Интересно, что знакомство было продолжено и, описывая их новую встречу как анекдотический случай, Ф.И. Тютчев в письме жене колко острит, не подозревая, что третьим тут незримо присутствовал Лермонтов: «На днях вечером я встретил Александра Дюма...

Я не без труда протиснулся сквозь толпу, собравшуюся вокруг знаменитости и делавшую громко ему в лицо более или менее нелепые замечания, вызванные его личностью, но это, по-видимому, нисколько его не сердило и не стесняло очень оживлённого разговора, который он вёл с одной слишком известной дамой — разведённой женой князя Долгорукова, кривоногого. Ты согласишься, что это соединение было неизбежно, и рамка, которая их окружала, эта толпа любопытных зевак, была вполне подходящей. Дюма был с непокрытой головой, по своему обыкновению, как говорят, и эта уже седая голова, несколько напоминающая Лаблаша, довольно симпатична своим оживлением и умом».

Этот отсвет «оживления и ума», замеченный Тютчевым, — свидетель тайной душевной жизни. Недаром ведь потом, на Кавказе, при стычке с черкесами Дюма невольно читал в уме «Дары Терека»...

Да, «бывают странные сближения»... Как ни странно, объяснение, почему русские знакомые Александра Дюма с таким удовольствием переводили для него стихи Лермонтова, но не посвящали в подробности его личной жизни, я нашла у испанского философа XX века Хосе Ортега-и-Гассета, в его «Этюдах о любви», не по поводу Лермонтова, разумеется.

 

 

 

 

 

 

 

 

Ортега пишет: «...в некоторых ситуациях, мгновениях жизни человек, не сознавая этого, раскрывает многое из своей сокровенной сути, своего подлинного бытия»'0. «Любовный выбор выявляет истинную сущность человека»". Ортега имеет в виду любовь в широком смысле — и между людьми, и любовь к искусству, к родине и т. д.

Лермонтов оказался глубинно, интимно близок тому кругу людей, с которым общался Дюма. И потому противодействие знанию постороннего о предмете твоей любви, в данном случае о Лермонтове, — собственная защита! Вот как пишет о подобном поведении Ортега-и-Гассет: «Человек чувствует себя беспомощным, захваченным врасплох через брешь, оставленную им без внимания. Нас неизменно раздражают попытки судить о нас по тем свойствам нашей личности, которые мы не утаиваем от окружающих. Нас возмущает, что нас не предупредили. Нам хотелось бы, чтобы нас оценивали, уведомив об этом заблаговременно и на основании нами отобранных качеств, приведённых в порядок как перед объективом фотоаппарата».

Стихи Лермонтова, с готовностью переводимые для Александра Дюма окружавшими его русскими, и есть «нами отобранные качества», тот портрет, за который нам не стыдно. А весь подтекст должен оставаться тайной для посторонних, как и личная жизнь автора. «Взрывая, возмутишь ключи, — / Питайся ими — и молчи». Но всё относительно. И этим известным тютчевским словам есть ответ у Лермонтова — вольный перевод из Гейне:

«Они любили друг друга так долго

и нежно,

С тоской глубокой и страстью

безумно-мятежной!

Но, как враги, избегали признанья

и встречи,

И были пусты и хладны их краткие

речи.

Они расстались в безмолвном и гордом

страданье

И милый образ во сне лишь порою

видали.

И смерть пришла: наступило

за гробом свиданье...

Но в мире новом друг друга они

не узнали»".